В один прекрасный день (а других и не бывает на свете), когда мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал: «Мама… я хочу быть художником».
Я не делаю ничего иного, как только выражаю свои мысли таким языком, как все те люди, что окружали меня в детстве.
Сколько я ни занимался в школе Общества поощрения художеств, все впустую… Услышав в очередной раз: «Что за ягодицу вы нарисовали? А еще стипендиат!» — я ушел из школы навсегда.
Когда человек беден, то он не знает слова «призвание», а просто берется за первую попавшуюся работу.
Коллекционирование произведений искусства не должно быть уделом только филантропов — покровителей художников. Не забывайте, что одни холсты и краски обходятся художнику дороже, чем писателю — перо и бумага, но никому не приходит в голову выпросить у писателя рукопись — не важно, ценную или нет — за гроши.
Я стараюсь создать такой мир, где дерево может быть непохожим на дерево, где я сам могу вдруг заметить, что у меня на правой руке семь пальцев, а на левой только пять. В общем, такой мир, где все возможно, где нечему удивляться, но вместе с тем тот мир, где не перестаешь всему удивляться.
Наш внутренний мир реален, быть может, даже более, чем видимый мир. Называть все, что кажется нелогичным, фантазией, сказкой или мечтой, — значит расписываться в полном непонимании природы вещей.
Для меня как для художника корова и женщина равнозначны — на картине они всего лишь элементы композиции. В живописи образы женщины и коровы различаются по пластике, но поэтическая ценность этих образов может быть одинаковой.
Народное искусство, которое я всегда любил, не удовлетворяло меня. Оно слишком специфическое. Оно исключает утонченность и изысканность как результат достижений цивилизации.
В использовании изобразительных элементов я ощущаю себя даже большим абстракционистом, чем Мондриан или Кандинский.
Если бы я не был евреем (в том смысле, какой я вкладываю в это слово), я бы не был художником — или стал бы совсем другим художником.
Если порой нам грустно, то это оттого, что мы часто отдаем предпочтение разуму, а не сердцу, где только и можно найти правильные цвета — цвета Любви.
Как невозможно написать картину без любви, в полном смысле этого слова, так же точно и никакое общественное устройство не может быть создано без любви. Поэтому мы все бежим по замкнутому кругу.
Я иногда пытался писать картины в темноте, без света, но разве цвета — не производные нашей собственной души?
Можно прекрасно владеть линией, даже на архитектурном уровне. Но важнее всего — кровь, а для художника кровью является цвет. Цвет и все его особенности — пульс организма. Цвет — пульс произведения искусства.
По-моему, для блага революции не обязательно попирать личность.
Ни царской, ни советской России я не нужен. Меня не понимают, я здесь чужой. Зато Рембрандт уж точно меня любит.
Война уничтожила не только культурные и материальные ценности, но и присущий нам гуманизм.
Цвета и линии текут, как слезы, из моих глаз, хотя я не плачу.
Сегодня нужно быть ангелом, чтобы думать об искусстве.
Мир принадлежит нам с момента нашего рождения, и мы думаем, что с самого первого вздоха подготовлены к нему.
Наша несчастная жизнь на этой земле — не маскарад, так незачем нацеплять маску. Тот, кто это делает, лишь попусту тратит время
Жизнь, в конце концов, всего лишь рой жалящих мух и всякий, кто прикоснется к ней, подвергает себя смертельной опасности.
Мне кажется, что в наш атомный век мы приближаемся к неким границам. Что это за границы? Не знаю, но не хочется снова скатиться в бездну.
Лучше быть гласом вопиющего в пустыне, чем одним из той массы людей, что ревом выражают одобрение из боязни не поспеть куда-то.
Для меня цирк — это волшебство, которое появляется и исчезает, как мир. Цирк будоражит. Он искренний.
Эти клоуны, всадницы и акробаты давно и прочно обосновались в моих мечтах. Почему? Почему их размалеванные лица, их ужимки трогают меня до слез? Вместе с ними я устремляюсь к новым горизонтам. Они соблазняют меня пестрыми костюмами и гримом, и я мысленно рисую новые человеческие странности.
Некоторые боятся слова «мистический», и напрасно. Они рассматривают его в чисто религиозном контексте. Мне бы хотелось очистить это слово от старой, замшелой оболочки и взглянуть на него непредвзято — в его высшем, незамутненном виде.
Конечно, искусство радует глаз и все такое, но у самого искусства глаз нет. Оно смотрит на вас из своих потаенных глубин, у него простое, беззащитное лицо, и все, кто думает, будто техника современного искусства достигла совершенства, ошибаются.
В царстве искусства много такого, к чему трудно подобрать ключевые слова. Так, может, не стоит и пытаться подбирать эти ключи? Порой мне кажется, двери откроются сами собой — без видимых усилий, без лишних слов.
Искусству, претендующему на то, чтобы остаться в вечности, не обязательно прибегать к простейшим уловкам, чтобы всем понравиться. Напротив, по-настоящему великое Искусство вовсе не кажется таким уж легким и приятным для глаз. Таков Рембрандт, отдельные работы Гойи, Шарден, Сезанн, Ван Гог и некоторые другие.
Деревья, написанные Моне, хороши для Моне. Но что, если те же деревья ждут, чтобы их показали снова?
Откуда же она взялась, как она возникла, эта химия, с помощью которой создается искусство — подлинная концепция мира и жизни? Она состоит из любви и некоего природного настроя — ведь природа не терпит зла, ненависти, безразличия.
Вместо того чтобы разглагольствовать о судьбах искусства, я лучше прислушаюсь к собственной душе.
Порой мне казалось, что я — это кто-то другой, рожденный где-то между небом и землей, и весь мир для меня как великая пустыня, где моя душа колеблется, словно пламя свечи.
Человек теоретически слабее, чем, скажем, Господь Бог. Но если человек «запоет», он в каком-то смысле сравняется с самим Богом.
Все, чего я хотел, — не стоять слишком близко к величайшим в мире мастерам, таким, как Рембрандт, Эль Греко, Тинторетто и другие; мне казалось, я должен быть по духу ближе к нашим отцам и дедам. Быть жизненно значимым, как они, слиться с их печальными душами, с их морщинами — спрятаться в складках их одежд, среди их вздохов и тревог, горестей и — таких редких — радостей.
Если все в жизни неминуемо движется к концу, мы должны, пока живем, расцветить жизнь всеми красками любви и надежды.