Молодой отец был счастлив и полон надежд: сын должен был стать его наследником и преемником, а может, если дитя будет одарено талантом, и поддержать семейное дело. Впрочем, художественную династию Ивановых лишь предстояло создать: сам Андрей Иванович своих родителей не знал, рос в Воспитательном доме — и нынешним своим положением был обязан исключительно собственному таланту и трудолюбию.
Надежды не обманули академика Иванова: Саша и вправду родился живописцем. Из пятерых детей четы Ивановых старший сын оказался самым многообещающим. Когда мальчик подрос, он поступил в Академию. Правда, однокашники его не любили: пухлый и флегматичный Саша, в приличном костюмчике, с полным пеналом хороших карандашей и твердой рисовальной подготовкой (отец с ним занимался и дома) жутко раздражал казеннокоштных питомцев Академии, неприсмотренных и вечно голодных мальчишек.
Среди первых учеников Александр не числился никогда, науки ему давались с трудом, трудолюбия в нем было больше, чем дарования, не то что у местных звезд, братьев Брюлловых, но, как и все прочие ученики Академии, он беспрестанно упражнял руку, рисуя бесконечные орнаменты и гипсы, копируя слепки с античных мраморов, доводя до безупречной точности штриховку. Отец с большим удовольствием следил за успехами сына. С самого раннего возраста Александр Иванов был погружен в проблемы и дела Академии, это была жизнь его отца, это должно было стать и его жизнью. Впрочем, большого удовольствия ему это не приносило. Сложные отношения среди преподавателей, плохо скрытое недоброжелательство и соперничество, конечно же, выплескивались и на сына профессора Иванова. Когда рисунок был хорош, его обвиняли в том, что к работе приложил руку отец: «не сам» от профессора Егорова больно ранило самолюбие юноши. Неудачи ему тоже не спускали, так что Академию Иванов своим родным домом не считал и впоследствии предъявлял к ней массу претензий. Тем не менее в 1824 году ему досталась малая золотая медаль Академии за картину «Приам испрашивает у Ахиллеса тело Гектора», а в 1827 — большая золотая медаль. Картина, за которую он получил высшую награду Академии, была на библейскую тему, предложенную Обществом поощрения художников, — «Иосиф в темнице истолковывает сны царедворцам фараона». Прекрасная работа с натурой, обдуманность построения фигур, глубокое проникновение в суть эпизодов снискали юному художнику общее одобрение. (Впрочем, сразу же возник и опасный момент: Иосиф, толкуя сон хлебодара, предрекает тому казнь и указывает на барельеф на стене, где четверым коленопреклоненным преступникам палач рубит головы. Этот самый барельеф едва не стал причиной обвинения молодого художника. Не так давно были казнены пятеро декабристов, это была весьма резонансная казнь — и вот в скорбных лаконичных фигурах на барельефе кто-то зоркий усмотрел нежелательные намеки. Поднялся было шум, и все же в этот раз здравый смысл возобладал над излишней гражданской бдительностью. Если бы фигур было пять, художнику могло бы не поздоровиться, но, к счастью для Иванова, дело было решено замять.) Едва ли не важнее общей молвы и приятных слов было то, что большая золотая медаль давала возможность художнику попасть в число избранных — тех, кого Общество поощрения художеств отправляло в Италию для дальнейшего совершенствования таланта. Шестью годами раньше, получив пенсион (гранты) от этого Общества в Италию направились братья Брюлловы. А сейчас те же двери распахивались перед Ивановым: он имел возможность в течение трех лет жить в Италии, своими глазами созерцать полотна старых мастеров, работать в Сикстинской галерее, копировать самые прославленные полотна, постигая на практике секреты гениев. Это была мечта каждого ученика Академии — но не каждому выпадало такое счастье. Впрочем, Иванову поставили одно условие: чтобы окончательно избавиться от подозрения в несамостоятельности, он обязан был написать еще одну картину — «Беллерофонт отправляется в поход против Химеры». Ничего особенно сложного или оскорбительного в этом условии не было, но Иванов медлил и тянул с картиной почти 3 года. Он отчаянно влюбился — и решал, так ли ему нужна Италия и внезапно открывшаяся возможность отправиться туда. Его избранница была молода, пригожа и бедна, женившись на ней, он безвозвратно утрачивал право отправиться на казенный счет в Европу. Отец его, Андрей Иванов, был в отчаянии. Когда-то давно он уже сделал выбор, перед которым стоял теперь его сын, и предпочел жениться. Что же? Драгоценная супруга, пятеро детей, жизнь семейного человека… и побоку все мечты. Потому Андрей Иванович категорически настаивал: только искусство! Только Италия! Сын должен был исправить давнюю ошибку своего отца и не зарывать талант в землю, а наоборот, развить его под жарким итальянским солнцем. В дело вмешались друзья, имевшие авторитет для Александра, — и в конце концов помолвка закончилась, не состоявшись, а безутешный влюбленный покинул Россию. В Кронштадте его провожало все немалое семейство Ивановых. Александр должен был уехать на три года. Вернулся он через 28 лет — вернулся, чтобы практически сразу же умереть на родине.
В Италии пансионеры жили практически одной колонией. Кто-то получше, кто-то похуже, кто-то, как Карл Брюллов, периодически вращаясь в «высших слоях», а кто-то — день за днем слоняясь по улице, но все они, удачники и счастливцы, выигравшие счастливый итальянский билет, держались сообща. Новички — Иванов и его друг Григорий Лапченко, ученик отца и крепостной графа Воронцова, — довольно быстро влились в эту компанию. Молодые люди, согласно инструкции, выданной Обществом поощрения художников, должны были в первый год изучать древние памятники Италии, во второй — снимать копии старинных шедевров, а на третий создать самостоятельное полотно и прислать его в Петербург. Кроме того, инструкция напоминала им, что Италия состоит не из одного Рима, рекомендуя посещать наиболее живописные и исторически прославленные ее уголки. Дважды в год требовалось отправлять отчеты Обществу. На этом обязанности пансионеров кончались, присмотр над ними, столь строгий в Петербурге, практически отсутствовал — и молодые люди пользовались свободой по своему усмотрению. Некоторые работали, практически не покладая кистей, некоторые предпочитали проводить оплаченное время в кафе и остериях. Разыгрывались бурные драмы с натурщицами, пары складывались и рассыпались… Иванов был ошеломлен буйством красок и страстей вокруг, он, по натуре интроверт, скорее, тяготился людьми, но работал с упоением. Кроме того, его подстегивала еще одна мысль. В Петербурге дела обстояли откровенно не очень. Его батюшку, заслуженного профессора исторической живописи, внезапно взял и уволил лично император Николай I после посещения выставки Академии. Кроме Андрея Ивановича, «под сокращение» пошли еще три старых и опытных профессора. Особенно шокировало то, что накануне старик Иванов получил награду «за тридцатидвухлетнюю беспорочную службу». Осталось непонятным — то ли император походя «не оценил» представленные академиками картины, то ли дело было в подковерных битвах за место под солнцем, но старый профессор, воспитавший столько прекрасных учеников-художников, оказался выброшенным вон, с небольшой пенсией и перспективой съезжать с рабочей квартиры. (Картина, из-за которой пострадал старый уважаемый профессор, — «Смерть генерала Кульнева» — до наших дней не сохранилась, она исчезла бесследно.) Денег в семье было мало, жили в основном на жалование. Отцу теперь приходилось искать заказы. На Александра Иванова эта новость произвела самое удручающее впечатление — он был очень связан со своей семьей и переживал за обиду отца. Кроме того, он в глубине души верил, что его выдающиеся успехи могут способствовать новому взлету фамилии Ивановых и — чем черт не шутит, — может быть, отца восстановят в должности. К сожалению, эта черта — полное непонимание, как устроено общество, по каким законам оно действует, — осталась с Ивановым до конца.
Два года пролетели довольно быстро, идею полотна, которое требовалось написать, Иванов решил избрать из бибейских сюжетов. Идею писать картину на сюжет из русской истории он отверг почти сразу — природа и люди здесь была совсем другими, в Италии это было бы практически невозможно написать с натуры, а «подделываться под вкус» Общества, как, например, с успехом поступали многие из «колонии русских», Иванову претило. Сюжет, который он избрал для картины, был «Явление Христа Марии Магдалине после Воскресения».
К работе он продошел весьма серьезно, хотя и писал сестре с некоторой не то бравадой, не то почти цинично (если бы Иванову был своствен цинизм), что при создании картины собирался показать всего лишь «свое представление о драпировках». Композиция весьма лаконична: две крупные фигуры — Мария Магдалина, упавшая на колени при виде чуда, и Христос в белых ниспадающих одеждах, отстраняющийся от нее, сияющий среди темного предутреннего сада.
Христа Иванов писал со знаменитой фигуры авторства прославленного скульптора Торвальдсена, тоже жившего в Риме, а Магдалина стоила ему, выпускнику Академии, многих мучений. И не только ему. Иванову было необходимо передать одновременно и надежду, и отчаянное горе, и ликование.
Он рассказывал сестре в письмах, как долго добивался от натурщицы нужной, практически невозможной в жизни эмоции: «Она так была добра, что, припоминая все свои беды и раздробляя на части перед лицом своим лук самый крепкий, плакала; и в ту же минуту я её тешил и смешил так, что полные слёз глаза её с улыбкой на устах давали мне совершенное понятие о Магдалине, увидевшей Иисуса. Я, однако же, работал в то время не хладнокровно, сердце мое билось сильно при виде прекрасной головы, улыбающейся сквозь слёзы. Я думаю, и моя физиономия была необыкновенная».
Перед отправкой в Петербург полотно было выставлено для общего обозрения в Риме — и хотя оно не стало оглушительной сенсацией, как брюлловский «Последний день Помпеи», но принято было очень хорошо, и авторитет русской школы среди римских художников весьма повысился.
На родине «Явление Христа Магдалине» покорило практически всех, особенно после того, как император Николай I, обходя выставку, остановился перед картиной и отметил «божественность фигуры Спасителя», тем самым прекратив любую возможную критику произведения (поскольку ни один верноподданный не может осуждать то, что одобрено лично государем). Это был прямой и уверенный успех, за эту работу Иванову присвоили звание академика и продлили пенсион еще на три года. Отец, Иванов-старший, радовался за сына, как не радовался за себя. Александр и вправду добился того, чего не смог он сам, как бы мы сейчас сказали, сын «закрыл его гештальт». Сам же Иванов во-первых, на время унял червя сомнений, постоянно глодавшего его изнутри, а во-вторых — остался в Италии. Деньги за продажу картины были очень и очень не лишними в полунищем богемном быту русских художников. Большая мастерская, плата натурщикам, краски и холсты — все это было весьма недешевое удовольствие. Но самое главное — ему продлили право пребывания в Италии.
«Мысль о возврате на родину вышибает у меня и палитру, и кисти, и всю охоту что-либо сделать порядочное по искусству», — писал Иванов.
На этой почве он изрядно поссорился с отцом, тот искренне не понимал, почему Александр упускает свой шанс. Самое время сейчас вернуться, стать академическим художником, преподавать, заслужить статус, чины, положение. Как мог деликатнее, чтобы не обидеть старика, сын пытался объяснить ему, до какой степени его тошнит именно от Академии, от Табели о рангах в вопросах искусства и творчества, что академический парадный мундир для него оскорбителен. Аргумент, что мундир вовсе не нужен для постоянного ношения, а лишь для торжественных случаев, и в мастерской можно и должно работать в свободной блузе, художника почему-то не убедил. Быть рабом, пресмыкаться перед существами, стоящими выше него на социальной лестнице — и потому считающимися высшими, Иванову было противно до тошноты и полностью дисгармонировало с понятиями о святом призвании художника. Его нон-конформизм и пафос среди беззаботной колонии пансионеров считался еще одним чудачеством.
В 1838 году довольно нелюдимому и чудаковатому Иванову судьба преподнесла чудесный дар. Он познакомился с человеком, который на долгие годы стал его другом, в некотором роде даже наставником. В Рим приехал Гоголь. Светловолосый человек с длинным острым носом сидел в кафе Греко, облюбованном русскими художниками, и читал Диккенса. Их познакомил В. А. Жуковский, оказавшийся в это время в Риме, поскольку сопровождал цесаревича Александра, и в свободное от рабочих обязанностей время все трое с большим удовольствием и пользой гуляли по Риму, отыскивая самые живописные уголки. Жуковский и сам любил писать акварели — Иванов охотно его консультировал. Потом Жуковский отбыл с наследником престола дальше, а Гоголь остался в Риме.
Их дружба с Ивановым крепла с каждым днем. В Гоголе Иванов нашел родственную душу, единомышленника, такого же, как он. В сущности, среди художников ему было довольно одиноко, он не умел так залихватски радоваться жизни, пить, крутиться, заколачивать кистью копеечку… В Иванове Гоголь увидел воплощение своего идеала художника — уходящего в свою высокую миссию, как иные — в монастырь. Между прочим, до близкого знакомства и дружбы с Ивановым Гоголь представлял себе труд художника как нечто близкое к экстазу, погоне за вдохновением. Глядя на Иванова он понял, насколько мало в этом искусстве от порыва — и как же много от тяжелого, неромантичного, физического труда, какой внутренней дисциплиной должен обладать художник — и как упорно надо учиться своему ремеслу, если хочешь стать настоящим мастером в этом деле. Не случайно свою повесть «Портрет» Гоголь полностью переработал после знакомства с настоящим, живым художником. С Гоголем Иванов мог говорить обо всем, что его влекло и мучило, не боясь оказаться непонятым и смешным. Оба были чрезвычайно серьезны, говоря о высоком призвании своих профессий. Оба весьма огорчались несерьезным и профанирующим отношением со стороны коллег. Оба горели своей особенной внутренней фанатичной религиозностью и стыдились ее демонстрировать окружающим. Кроме того, Иванов как-то сразу уверовал, что Гоголь — не просто его друг, посланный Небом, но и палочка-выручалочка. У него, всегда безденежного, всегда на птичьих правах, появился товарищ, который мог замолвить за него словечко, ввести в аристократический дом, выручить, если что.
Он был просто околдован новым своим другом: «Это человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство. Как поэт он проникает глубоко, чувства человеческие он изучил и наблюдал — словом, человек самый интереснейший, какой только может представиться для знакомства. Ко всему этому он имеет доброе сердце»
Художники охотно собирались по вечерам у Гоголя, тот угощал их малороссийскими присказками и анекдотами, весело пили вино, жарили каштаны, когда Гоголь был в ударе, он был неотразим и веселье кипело. Впрочем, иногда ему было не до гостей, он замыкался в себе и молчал.
Ф. Иордан, гравёр, простодушно ему пенял: «Мы ведь, мастеровые, потрудившись целый день, идем к вам послушать что-нибудь веселое или назидательное, а вы молчите и желаете, чтобы мы вас занимали. Вы думаете: «Не стану расточать перед вами мои слова, вы их найдете в печати», но ваши книги дороги, и вы как будто из скупости говорите: «Покупайте их, даром не отдам».
Гоголь был посвящен и допущен в святая святых Иванова — в его мастерскую. Нет сомнения, что именно с ним, своим задушевным другом, Иванов обсуждал самую свою заветную тему — огромную новую картину, которая должна была перевернуть землю, рассказать все о том великом обновлении, какое совершилось чуть более 1800 лет тому назад. Он нашел наконец сюжет для своей новой картины, которую от него ждали в Петербурге. Темой для нее стала счастливо отысканные Ивановым строки в Новом завете — как на берегу Иордана пророк Иоанн увидел Спасителя, проходящего вдали, и указал на него крестившемуся народу и своим ученикам — «Это Агнец Божий, берущий на себя грехи мира».(По весьма распространенной легенде, Иванов изобразил своего гениального друга на полотне — это человек в бурой одежде, ближе всех стоящий ко Христу).
Для художника, с точки зрения мастерства, картина предоставляла огромный простор: масса лиц, каждое — со своим характером, эмоциями, выражением, масса фигур — и одетых, и обнаженных. Широкий спектр — практически все слои населения древней Иудеи — от рабов до фарисеев — тоже прельщали сына профессора исторической живописи. Но самое главное — в этом сюжете Иванов мог рассказать всю правду о своем Господе, все свои помыслы и чаяния, свои «мысли, возникающие при чтении Библии». И эти мысли оказывались созвучны настроениям Гоголя. Пророк, гордый обличитель, аскет и подвижник — приветствует новую зарю человечества, склоняется и указывает людям на Того, Кто совершенно изменит ход времен. А Тот шествует в отдалении, легкой стопой, Его не окружают пока толпы жаждущих исцеления и чуда, Его не ненавидят гордые и надменные, Он еще в самом начале пути, в конце которого будет крест, а за крестом — Воскресение. Там, на берегу Иордана, Христа должно было встречать все человечество — выраженное в разных типажах, одетое в тряпье или в богатые ткани, грешники и просветленные до святости, молодые и старые, рабы, глупцы, мудрецы и циники — потому что Он пришел к ним всем, чтобы спасти каждого. Замысел был грандиозен, и непонятно, под силу ли одному человеку. Иванов мечтал, чтобы труд по созданию огромного полотна с ним разделили его сотоварищи, но у них эта идея энтузиазма не вызвала.
Оставалось убедить Общество, что эта картина — то, что надо для Санкт-Петербурга, для Академии. Идею картины встретили с прохладцей. Поездку пенсионера в Палестину не согласовали, указав на то, что великий Рафаэль никогда там не бывал, а религиозные картины писал отлично. Размер полотна тоже вызвал ряд вопросов. Впрочем, картина была согласована.
Иванов — автор целого ряда картин высоких достоинств. И «Аполлон, Гиацинт и Кипарис», и «Явление Христа Магдалине», и чудесные зарисовки из жизни Италии прекрасны и достойны внимательнейшего рассмотрения. Тем не менее он остался в людской памяти автором одной картины — «Явления Христа народу». И в этом есть своя правда. Он работал над ней в течение 20 лет, то остывая, то с жаром бросаясь вновь к холсту. Он переписывал ее, тратил целое состояние на оплату натурщиков, когда ему отказались оплатить командировку в Палестину, он исходил все еврейские кварталы, ища нужные ему типажи, приглашая людей позировать. Для одного лишь клейменого раба, который смотрит с холста со смесью безумия, умиления, боли и невыносимой надежды он перебрал 5 человек, пока наконец не нашел этот единственно верный и врезающийся в сердца образ. В 1837 году к нему пришла идея картины. К 1839 году у него было уже 223 этюда. Всего же их накопится более 600. Иванов действительно был одержим этой картиной, про нее знали решительно все в колонии русских художников, знали и в России, — и постепенно эта картина превращалась в притчу во языцех, а потом и вовсе в анекдот. Попечители, устав слышать постоянные «еще три года, и я ее закончу», уже готовы были сомневаться в самом ее существовании. Положение Иванова было самым отчаянным. Работать ради денег и подстраиваться под вкусы клиентов, хотя бы даже и Петербурга, он не желал и не умел. Все, на что он мог рассчитывать, — это пенсион, выплачивавшийся ему, а для этого ему нужно было представить плоды своих трудов. Их не было, вернее, они были, но не удовлетворяли тех, от кого зависело обеспечение. Кроме того, полотно постепенно становилось исполинским. На таком огромном холсте, такую гигантскую картину, да еще с таким количеством труда, вложенного в нее, не писал еще никто, просто потому что картина не имела ни малейшего шанса окупиться. Прошли времена Медичи, которые могли сделать гигантский заказ — и оплатить его, и разместить, предоставив мастеру практически полную свободу действий и безбедное существование во все время работы (на самом же деле, такой взгляд на вещи был, мягко говоря, романтическим). Сейчас перед художником вставал вопрос: кто это купит? Кто будет достаточно безумен, чтобы заплатить за такой огромный холст, который все равно не повесишь на стену — потому что для этого полотна нужно будет выстраивать особый зал? Ни у одного музея просто не хватит бюджета. «Последний день Помпеи» был заказан и оплачен «олигархом» Демидовым, — но это был случай уникальный, второй раз рассчитывать на нечто подобное не приходилось. Цесаревич Александр когда-то изъявил желание купить картину, но с тех пор ее реальная стоимость выросла до небес — и до окончания было очень и очень далеко. При этом срок пребывания в Италии как пенсионера у Иванова истек давным-давно. Римские власти всерьез были настроены его депортировать из страны, и только своевременное заступничество графа Перовского и О. А. Смирновой, хлопотавшей за Иванова ради его дружбы с Гоголем, убедило их пока что не трогать художника. Известно, что когда Жуковского попросили замолвить словечко за своего старого друга и знакомца, убедить продлить ему пенсию и устроить дела с документами, тот в досаде воскликнул, что вольно ж тому было рисовать такую огромную картину! Неужели нельзя было что-нибудь поменьше! Художник Иванов с его нескончаемой работой и потоком просьб, жалоб, мольб о помощи, упорно не желающий возвращаться и упорно не желающий завершить свой нелепый и гигантский труд, превращался в головную боль для Академии. Уморить его голодом — стыдно. Потворствовать его прихотям и дальше — недопустимо и накладно, тем более, что в николаевской России очень пристально следили за порою копеечными тратами гос. учреждений (и при этом, случалось, выкидывали на ветер огромные суммы на непроверенные прожекты и содержание бюрократического аппарата). Друзья художника обдумывали все возможные варианты вплоть до «краундфандинга» XIX века: обратиться к купечеству через газеты, чтобы собрать добровольные взносы на завершение труда — а картину отдать в храм Христа Спасителя. В 1844 Иванову наконец-то выдают 3000 рублей от наследника, но требуют, чтобы картина была кончена не позже, чем через год.
Положение Иванова спас император Николай. Во время своего посещения Италии в 1845 году он снизошел до мастерской, чтобы лично увидеть эту пресловутую картину. Иванов был в страшной тревоге: он придумал целых три речи, чтобы тронуть сердце высокого мецената, и при этом не мог не помнить, как одного косого взгляда Николая на картину хватило, чтобы перечеркнуть судьбу его отца. К счастью, Николай, помнивший Иванова еще с «Явления Христа Магдалине», бросил художнику одобрительно: «Хорошо начал». «Началу» к тому времени было уже 8 лет.
Одобрение монарха, вспоможествование от великого князя Александра, а через год — наследство после смерти отца несколько облегчили финансовую яму, в которую провалился художник, не умевший прокормить себя собственной кистью. Кроме того, в 1846 году к нему приехал его младший брат Сергей, родной человек, близкая душа, который заботился о старшем брате как мог. Но при этом над Ивановым был некоторый надзор со стороны чиновников — от него требовали отчета, устраивали инспекции, директор колонии русских художников генерал-майор Л. И. Киль откровенно не любил Иванова, допекал его проверками и дергал. Все это не могло не отразиться на его нервах и здоровье, и без того расшатанных дурным питанием, постоянными стрессами и ежечасным ожиданием выволочки и выдворения. Постепенно чудаковатость Иванова, его тяга к одиночеству, нелюдимость и прочие странности переставали восприниматься как нечто, присущее творческой натуре, а все чаще свидетельствовали о начале серьезных психических проблем. Впрочем, «помешательство» Иванова обычно связывают с романтической историей его любви к Марии Владимировне Апраксиной.
Гоголь ввел своего друга в это аристократическое семейство. Маменька, Софья Петровна Апраксина, урожденная Толстая, и ее дети в 1847 году жили в Неаполе. Отец семейства, граф В. Апраксин, скончался в 1833 году, а его супруга посвятила себя уходу за своим престарелым батюшкой и воспитанию детей. Иванова, по рекомендации Гоголя, в этом семействе ласкали — но не больше, чем того заслуживал художник. Его приглашали к обеду, с ним поддерживали беседы, он постепенно привык к Апраксиным — и даже привязался к ним всей душой, восхищаясь, что он у «образованнейшей вельможи» и его тут полюбили. Старшая дочь, Мария Владимировна, не подавала никаких причин к внезапно охватившему Иванова помешательству. Александр Андреевич оказался всецело уверенным, что они с барышней Апраксиной жарко любят друг друга — и дело идет к свадьбе. То, что сорокалетний нищий художник, сын подкидыша из Воспитательного дома, живущий исключительно милостью своих друзей, хлопочущих за него, никоим образом не пара девушке из семьи Апраксиных, ему и в голову не приходило. Этот нелюдим внезапно понял, что отыскал свой идеал: благородная девица, умная и тонкая красавица, которая может понять его и принести ему покой и счастье. Иванов уже все продумал: Мария знала иностранные языки, она будет переводить нужные ему статьи и материалы, вместе они смогут принести много добра — в том числе колонистам… Поведение Иванова постепенно переставало быть приемлемым, Софья Петровна нервно спрашивала Гоголя, нормален ли вообще его протеже. Собственно, Гоголя многие об этом спрашивали. Когде же светлый ангел самым естественным образом вышла замуж за молодого человека своего круга, князя Мещерского, сердце Иванова оказалось сокрушено окончательно. Он не мог понять причин такого предательства.
Его обычное недоверие к людям плавно переросло в паранойю. Он был уверен, что в его вещах роются, что его травят — в остериях итальянские злые повара сыплют щепотку за щепоткой яд в его блюда. Периодически его настигали мучительные спазмы, и это было лучшим доказательством того, что кругом отравители. Он питался сухим хлебом, размачивая его в воде, варил себе горстку бобов, беря воду из фонтана возле дома. Он запирал свою комнату и двери в мастерскую, и все равно то и дело обнаруживал, что «кто-то переворошил все его бумаги». Когда приступы проходили, он был все тем же добрейшим Александром Андреевичем, старожилом колонии, привечающим молодых, приехавших из Петербурга, хлопочущих о них, подыскивающим им работу. Когда на него «находило», даже любимый брат Сергей долго не выдерживал. Гоголь пытался противостоять этим слухам, которые, конечно, докатились и до Петербурга, но и сам писатель был уже не в лучшей своей форме. А самое худшее, что Иванов охладевал к своей картине, постепенно теряя веру, которая вела его на протяжении всей жизни, — веру в том числе и в свое призвание и миссию. Без этой веры завершить многолетний труд ему было невозможно.
Тем не менее он оставался Ивановым, и приезжающие в Италию знаменитости спешили свести с ним знакомство. Так, Иванов подружился с Иваном Сергеевичем Тургеневым и его спутником, врачом П. Боткиным. А спустя некоторое время познакомился с мятежником А. Герценом, и их общению и вспыхнувшей взаимной приязни не смогло помешать и то, что Иванов оставался верным другом и единомышленником Гоголя, а Герцен, как и Белинский, после «Выбранных мест из переписки с друзьями» вычеркнул Гоголя из числа «приличных людей». Иванов страстно увлекся новой идеей — он прочел книгу Давида Фридриха Штрауса, теолога и философа, и перед ним открылся новый мир. Идея Штрауса была в том, что он доказывал: Библия полна мифов, большинство историй о чудесах Иисуса — плод невольного мифотворчества, возникающего при передаче из уст в уста истории о нем — до того, как ее записали. Новая волна захватила Иванова настолько, что он лично отправился в Германию, чтобы беседовать со Штраусом. И эта же волна побудила его иллюстрировать и Библию, и целый ряд мифов — так появились ошеломительные «Библейские эскизы» Иванова, совершенно выбивающиеся по стилю, по колористическому решению, абсолютно другие, невероятно новаторские акварели. Он мечтал изначально расписывать стены общественных зданий, придумал более 500 сюжетов — и рисовал, словно бы формируя, лепя свои композиции на картонах из света, воздуха, оттенков, линий и движения. Отточенное мастерство рисовальщика и колориста позволяло ему не задумываясь воплощать то, что приходило в голову — по свидетельству брата, 200 готовых картонов Иванов создал почти «одномоментно». Эта работа создавалась столь же стремительно, сколь тяжело и невыносимо медленно — «Явление Христа народу»…
В 1857 году Иванов наконец-то закончил свою картину, усилием воли завершив ее. Подготовив гигантское полотно к отправке в Петербург, он наконец-то открыл двери в мастерскую всем желающим. Началось паломничество, весь Рим желал наконец увидеть, что же такое можно было рисовать 20 лет. Сам художник стоял в углу у лестницы и ел куски хлеба, доставая их из кармана. Говорили, что в Петербурге все, уехавшие из Рима, устроились на славу — кто-то женился, кто-то продолжает рисовать, и сам Петербург дивно изменился за то время, пока Иванов не видел его.
Путешествие было сущим мучением — перевозка полотна такого размера стоила огромных денег и трудов: чтобы доставить картину, пришлось вести бесконечные переговоры с чиновниками, подбирать специальный вагон, хлопотать, умасливать, упрашивать. Слишком большая, слишком тяжелая… Единственное, что его поддерживало, — упование, что все беды позади. Он возвращается на родину как победитель, он везет шедевр, его ждут и готовы встречать под фанфары.
В Петербурге он остался один. Гоголь и Жуковский, его друзья, уже пять лет как умерли. Родственники — кто переехал, кто скончался. Его приютили у себя Боткины, радушно предоставив свое гостеприимство. Он приехал, чтобы устроить выставку картины и продать ее — и был совершенно не готов к тому, что в бюрократической машине ничего не бывает быстро и просто. Прежние знакомцы, ставшие начальством, не торопились ему навстречу с распростертыми объятиями. Наконец выставка состоялась, потянулись желающие видеть хваленую картину, которую писали 20 лет. Попутно начались тяжелые переговоры — кто и за сколько сможет купить картину, выставленную наконец-то…Петербург молчал. Хороша ли была, дурна ли эта картина? Справедливо ли ее упрекали, смеясь: «Затмение Христа народом», или наоборот, превозносили до небес? Ждали авторитетного мнения, а с ним тоже никто не торопился… И наконец статья о картине появилась. Она была разгромной. Кто был автор этого разгромного опуса — некий Толбин — уже неважно, важно было то, что статья была наполнена художественной терминологией, написана человеком, близким к художественным кругам и… скорее всего, эта статья была заказной. Уж очень точно били Иванова по всем чувствительным точкам, и очень вкрадчиво указывали на настоящих художников, достойных похвалы, истинных академиков (справедливо опасавшихся конкуренции со стороны новоявленного гения). Все рухнуло.
Через три дня после появления этой статьи Иванов скончался от холеры — частой гостьи Петербурга, особенно жестоко набрасывавшейся на тех, кто не мог и не хотел ей сопротивляться. В день смерти Иванова пришел посланник: император Александр покупал картину за 15 000 рублей и награждал художника орденом Владимира.