На закате жизни Уильям Блейк призывал — или вспоминал? — «Ангела», который ввел его в мир — навстречу глухой безвестности и череде горестей. С самого начала Блейк, похоже, решил для себя, что не ждет никакой помощи ни от людей, ни откуда бы то ни было — как если бы он, один как перст на всем белом свете, сам себя создал. К своим ближайшим родственникам он был по большей части безразличен, упоминал о них редко и, по-видимому, инстинктивно замкнулся в себе, поскольку с близкими общего языка не находил. Можно предположить, что в таком контексте жизни и коренятся те самые исполненные яростного индивидуализма и назидательности мифы, что Блейк создавал в последующие годы; но взаимосвязь между искусством и повседневным бытием определить не так-то просто.
Несомненно, в себе самом Блейк обрел нечто куда более богатое и великолепное, нежели любая объективная реальность; с самого раннего детства он в избытке обладал духовной чуткостью и способностью к визионерству. Ангелы, привидевшиеся ему на Пекхэм-Рай (это место и сегодня кажется заколдованным), стали лишь зримым предвестием библейских образов, которые являлись Блейку на каждом шагу.
Однако во многих отношениях Блейк показался бы самым что ни на есть обыкновенным мальчишкой: приземистый, крепко сбитый, одетый как сын ремесленника, каковым, собственно, и был. В зрелые годы рост его составлял 5 футов 5 дюймов, так что можно предположить, что и ребенком он был невысоким.
Его драчливость и непоседливость дополнялись болезненной чувствительностью к любому намеку на неуважение или угрозу. Мало того что агрессивен — он был настойчив до упрямства. К чести его родителей, они до известной степени понимали необычный характер сына — их терпимость и либеральность, возможно отчасти, объяснялись их собственным лондонским радикализмом и диссидентством. Они так и не отдали мальчика в школу, где общепринятая зубрежка вкупе с жесткой системой наказаний, несомненно, вызвала бы у него яростное неприятие. На самом деле в каком-то смысле Блейк всю жизнь оставался ребенком, склонным к внезапным обидам и вспышкам безудержной ярости; на уровне более опосредованном самые ранние его впечатления так и не изгладились и не развеялась провидческая мечтательность детства. Он сохранил всю свою беспокойную порывистость и в зрелые годы нередко бывал подвержен «нервическому страху» (пользуясь его же собственным выражением), когда авторитарный миропорядок грозил сокрушить его.
В школу мальчик не ходил, а вот в ученичество его отдали. Он обучался на гравера; и, хотя в ту пору никак не мог того знать, именно этим ремеслом ему суждено было волей-неволей заниматься всю жизнь. Трудясь в мастерской не покладая рук, без отдыха, человек, впоследствии известный своими «восторгами визионера», был вынужден мириться с работой, которая требовала бесконечного терпения, тщания и скрупулезности. В рамках настоящего эссе невозможно подробно рассмотреть все тонкости граверного искусства, но стоит отметить, что все грандиозные мифологические построения Блейка, все его фантастические рисунки и узоры — прямое следствие погруженности в трудоемкое, грязное, чреватое разочарованиями ремесло. Однако даже на этой ранней стадии Блейк написал как-то, что его «обуревает великое стремление познать все на свете»; еще юнцом он осознал, сколь великими способностями к прозрению и пониманию наделен. Так, посланный в пору ученичества зарисовывать средневековые памятники, он вдохновлялся гробницами великих людей в Вестминстерском аббатстве, где работал. Однако радел он скорее о своем искусстве, нежели о себе самом: образы смерти и истории занимали его в первую очередь как способ облечь в плоть свои собственные самые зыбкие видения.
Еще в бытность свою подмастерьем Блейк поступил в школу при Королевской академии, где ему предстояло познакомиться с греческими и римскими подлинниками. В ту пору своей жизни он от одиночества не страдал: он сблизился с другими молодыми художниками — тоже лондонцами, разделявшими его вкусы и увлечения; однако друзьям с ним приходилось непросто. История всей жизни Блейка пестрит отповедями и упреками в адрес тех, кто вздумал ему перечить; даже с самыми близкими людьми он зачастую бывал нервозен и повышенно возбудим. В молодости стоило ему разволноваться, и у него начинались боли в области живота. Критику Блейк не забывал; в одном из своих рассказов о себе он отметил, «как втайне негодовал» на не слишком-то конструктивное замечание преподавателя из Королевской академии. Кроме того, он мог надолго затаить обиду: он вовеки не простил сэру Джошуа Рейнольдсу его так называемых заблуждений.
Однако же оборотной стороной уязвимости и вспыльчивости Блейка была упрямая, из ряда вон выходящая уверенность в себе: он неизменно превозносил себя до небес, равняя с Рафаэлем или Дюрером (как правило, на эту примечательную черту внимания не обращают). Лишь непоколебимая убежденность в собственной неповторимости и непогрешимости и позволила Блейку создать целую мифологическую систему; но, словно отказываясь признавать свой самоочевидный неуспех в этом мире, он всеми силами старался укрепить и повысить свой статус в «мире духовном», каковой почитал истинной целью всех своих устремлений.
Здесь важно отметить роль жены Блейка, Кэтрин: именно она это самоощущение поддерживала и подпитывала. Их с Уильямом брак — один из самых идеальных и вместе с тем ярких союзов в истории литературы. Несмотря на часто провозглашаемые теории сексуальной свободы и вседозволенности (такого рода образами опубликованные произведения Блейка изобилуют), он, по всей видимости, ожидал найти и находил в жене безраздельную преданность и любовь. Кэтрин оставалась его верной спутницей во всех начинаниях, вместе с мужем работала над его гравюрами, чинила его одежду, готовила еду — и (что, пожалуй, самое важное) интуитивно со всем соглашалась и безоговорочно верила в его рассказы о видениях. Эта тихая и безмятежная, сосредоточенная на себе пара оставалась бездетной на протяжении всей долгой совместной жизни и, подобно многим таким союзам, сохраняла и культивировала собственную детскость.
Еще до свадьбы Блейк спросил свою нареченную, жалеет ли она его, и, услышав «да», признался ей в любви. Причин для жалости было немало: начиная с первых же лет брака его уже окрестили «бедолагой Блейком» или «беднягой Уиллом», как если бы его судьба на земле была предрешена заранее. Блейк часто обижал людей своим обхождением и манерой разговора. «Всегда будь готов высказаться начистоту», — наставлял он, причем ему самому этот добрый совет на протяжении всей жизни доставлял немало неприятностей. Блейк бывал намеренно буен, капризен, а порой и язвителен. В разговоре он то и дело бросался обличительными фразами: «Это неправда… Это ложь». Даже прозябая в безвестности, Блейк продолжал упрямо верить в себя — что свидетельствует по меньшей мере о правильной расстановке приоритетов. Действительно, чем больше он превращался в изгоя, тем высокопарнее изъяснялся.
Иное дело — видения духов или ангелов, окружавших его денно и нощно: о них Блейк всегда говорил ясно и просто. Он рассказывал о них достаточно живо, однако без излишнего пафоса или вычурности: для него они были самыми что ни на есть обычными явлениями этого мира. В каком-то смысле эти откровения свидетельствовали, как уже говорилось, о неизменности детского восприятия и детского воображения, но, с другой стороны, они дарили Блейку ощущение защищенности и, по сути дела, «избранничества». Прибавьте к тому его несокрушимое упрямство: никаким давлением невозможно было заставить Блейка признать чужие теории и взгляды.
Безусловно, некий налет безумия в нем ощущался, однако ж вызывал поэт скорее жалость и сочувствие, нежели отвращение, — фраза «бедняга Блейк», как всегда, звучала неоднозначно.
Столь щадящее восприятие объяснялось несколькими причинами. Во-первых, Блейк был такой не один: в эпоху революции и радикального инакомыслия многие выходцы из той же среды открыто осуждали Ньютонову физику как одну из форм общественного контроля и в противовес рассуждали о явлениях духов и ангелов. Один из великих пророков того времени, Эммануил Сведенборг, тоже удостоился видений. Не приходится сомневаться, что в каком-то смысле и Блейк считал себя пророком. Взять хоть знаменитую историю о том, как они с Кэтрин сидели нагими в саду в Ламбете (куда переехали в 1791 году), и замечание Блейка: «Здесь же просто-напросто Адам и Ева!» Но и этот акцент на наготе как символе непадшего мира был вовсе не чужд радикально настроенным современникам Блейка.
Однако, в отличие от современников, Блейк был еще и великим художником, поэтому его отношения с прорицаниями и знаниями ангелической природы пронизаны всеми острыми творческими противоречиями его натуры. Его произведение может быть одновременно властным и ироническим, обличающим и сатирическим, лирическим и двусмысленным. Его утверждения зачастую непоследовательны, порой автор просто-напросто подзуживает либо дурачится — умеет он быть и упрямым, и напористым, если его высказывания ставят под сомнение; в ряде случаев его свобода становилась своего рода добровольным одиночеством. Случалось Блейку и повторяться, так что иные находили его утомительным. Случалось замыкаться, уходить в себя, скрытничать; бывал он отстраненным и отрешенным. Но бывал и весел, оживлен, воодушевлен. В нем престранным образом смешались дисциплина и беспорядочность, но в этом смысле искусство совсем не обязательно контрастирует с жизнью.
Так, например, Блейк явно нуждался в чужом вымысле как в стимуле или раздражителе, чтобы достоверно передать или понять свои собственные фантазии. Безусловно, его нередко подстегивали к сходному творчеству чье-нибудь сочинение или картина. Но это, в свою очередь, напоминает его жизнь в реальном мире. Целый ряд историй иллюстрируют его бурную отзывчивость: так, однажды где-то неподалеку от Сент-Джайлза Блейк увидел, как какой-то мужчина бьет женщину, — и набросился на него «с такой встречной свирепостью в воздаянии безумном и яростном», что обидчик «отпрянул и рухнул наземь». Муж или любовник впоследствии признавался: ему померещилось, будто «сам дьявол накинулся на него, вступившись за женщину». Но у Блейка каждая из черт характера неотделима от всех прочих: милосердие и гнев, трудолюбие и мешкотность, заносчивость и тревожность — все они часть единого целого. В нем тесно соседствовали ремесленник — и визионер. Его видения мешали ему лишь тем, что отвлекали от работы: так, например, за ним как за гравером уже закрепилась репутация человека нерасторопного, вечно опаздывающего и ненадежного.
Однажды он написал: «Моя отвлеченная блажь часто увлекает меня прочь, пока я занят работой, уносит за горы и долины, которых на самом деле не существует, в землю Отвлеченности, где бродят духи мертвых». Эти слова часто воспринимаются как эстетическое кредо, однако, учитывая обычную неспособность Блейка выполнять заказы вовремя, здесь, скорее всего, подразумевается, что он завороженно следовал за своими духовными видениями в ущерб повседневным трудам. Иначе говоря, витал в облаках гениальности. Он и в обществе то и дело отвлекался и погружался в свои мысли, в разгар беседы мог отвернуться, словно на миг забывшись. Вот, пожалуй, еще одна причина, отчего Блейк так неуютно чувствовал себя в мире и не умел с ним ладить.
Порою Блейк просто-таки бурлил оптимизмом — а бывало, впадал в уныние вплоть до самоуничижения. Находить общий язык с повседневной реальностью он явно не умел и не привык. В результате зарабатывал он очень мало; случалось, что Кэтрин вручала мужу инструменты его ремесла, напоминая, что даже те, кто блуждает в землях отвлеченности, должны зарабатывать на хлеб насущный. Он отлично понимал, что в гонке жизни безнадежно отстает, и сам однажды сказал: «Я смеюсь над Фортуной и иду вперед». Как-то раз, когда Кэтрин заметила: «Деньги заканчиваются, мистер Блейк», он бросил: «К черту эти деньги!» Однако бывало и так, что он спрашивал с заказчиков неоправданно дорого и жестко требовал платы. Что ж, вот вам еще одно из противоречий и без того сложной натуры.
Другие стороны этого характера дали о себе знать, когда Блейк с женой уехали из Лондона; три года супруги прожили в Фелфаме близ городка Богнор-Риджис в гостях и одновременно на службе у местного поэта и мецената сэра Уильяма Хейли. Здесь Блейк смирился с едва ли не полным пренебрежением, и вновь источником утешения и вдохновения стали для него видения.
Он подчинил свою личность и свои потребности Хейли, а тот обращался с Блейком со снисходительным восхищением. В результате Блейк впал в глубокую меланхолию; в безысходности уединения на него вновь накатили мучительное беспокойство и нервозный страх. Он был привлечен к суду по обвинению в подстрекательстве к мятежу — после того как вытолкал из своего сада какого-то солдата — и в результате превратился в дрожащего параноика, одержимого мыслью, будто сам Хейли — наемный шпион и подкупленный лжесвидетель. Однако, будучи оправдан, Блейк вновь вернулся к раболепному подобострастию по отношению к своему былому покровителю.
В этом контексте любопытна его физиогномия. Весь облик Блейка, если верить описаниям, «так и вибрировал напряжением», что дополнялось или сводилось на нет «упрямым английским подбородком». Чело и лоб доминируют, что придает ему «энергичную, исполненную страсти твердость… Так выглядит человек, способный на все, — который тем не менее колеблется». Глаза его — «огромные, блестящие», а любители эзотерики отметят, что «шишка идеальности» выступает на черепе весьма отчетливо.
По возвращении в Лондон, и в особенности когда Блейк перебрался в Фаунтин-корт на Стрэнде, он быстро примелькался на улицах города: с виду сдержанный, мирный ремесленник, несколько старомодно одетый. Он обычно брал в местном кабаке пинту портера — и уже успел прославиться своей эксцентричностью. В этот поздний период жизни на него указывали пальцем как на человека, «который видит духов и говорит с ангелами».
Однако ж собственный его дух воспрял: впервые в жизни к нему стекались юные «ученики» — они внимали его речам и восхищались его искусством. Группа молодых художников под названием «Патриархи» считала Блейка боговдохновенным пророком — и в их присутствии он действительно обретал вдохновение; спустя многие годы пренебрежения и насмешек он наконец-то нашел достойное общество. Так что в этот период в Блейке обнаруживается больше от человека — или, по крайней мере, больше человечности. В ранние годы он метался от вдохновения к угрюмой замкнутости, его работа и его личность переполнялись скорее энергией, ужасом и восторгом, нежели задушевными, интимными чувствами; на закате жизни он играл с детьми друзей, показывал им свои детские альбомы, рассуждал о домашних любимцах (он всегда предпочитал собакам кошек), а по вечерам напевал столь любимые им простенькие народные мелодии.
Однако важнейшей составляющей его жизни по-прежнему оставался брак. «Бывать в обществе мистера Блейка мне доводится редко, — доверительно признавалась Кэтрин молоденькой подруге, — он ведь все время в раю». Теперь она одевалась очень скромно и сиживала рядом с мужем «безмолвно и недвижно», когда он «нуждался в ее присутствии утешения ради». Один из очевидцев отмечает, что супруги были «по-прежнему бедны и грязны», подразумевая, что они продолжали возиться со своими красками для гравировки. Но теперь, однако ж, они всё принимали с неизменным спокойствием, смирением и мужеством.
Кто-то из современников, впервые познакомившись с Блейком, отметил, что тот «выглядит изможденным и подавленным, однако когда заговаривает о своем любимом призвании, лицо его так и светится».
В день своей смерти, работая над иллюстрациями к Данте, Блейк прервался и обернулся к заплаканной жене. «Погоди, Кейт, — сказал он, — замри как есть — я нарисую твой портрет, ведь ты всегда была для меня ангелом». Закончив этот свой последний рисунок, Блейк положил его рядом и принялся напевать стихотворные строки и гимны. «Любимая, они не мои, — промолвил он, — нет, не мои». Блейк уже сравнивал смерть с «переходом из одной комнаты в другую» и в конце жизни говаривал жене, что они никогда не разлучатся, он всегда пребудет с нею. Тем воскресным вечером августа 1827 года, в шесть часов, он испустил дух — «точно легкий ветерок вздохнул».
Кто-то может усмотреть в жизни Уильяма Блейка достаточно пафоса и скорби, чтобы назвать ее трагедией. Но самому ему жизнь представлялась иначе: скорее как воплощение одного из его видений, как ожившее искусство. Поэтому, возможно, будет уместно завершить наш рассказ о Блейке как человеке одним из его лучших неопубликованных описаний — «Зададимся вопросом: „А что, когда встает солнце, разве не видишь ты круглый огненный диск, нечто вроде гинеи?“ О нет, нет, вижу я сонмы небесных ангелов, распевающих: „Свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель“».