«Наш тюремный день начинался часов в 8 утра. Проверяли нас утром в 6 часов в то время, как мы спали. Надзиратель входил в камеру и считал издали количество тел на кроватях. Мы так к этому привыкли, что шум отпираемой двери не будил нас, и мы продолжали спать. Если бы вместо кого-либо из нас положили чучело, то утренняя поверка не могла бы этого выяснить. Обслуживала каждую камеру своя дежурная, причем дежурили по очереди. От дежурства освобождались только больные и слабые (…) На обязанности дежурных было — встать раньше других, убрать камеру, вынести парашу, разделить белый хлеб и поставить самовар (…) Утренний чай пили по своим камерам. После чая дежурная мыла чайную посуду, и в камере водворялась тишина. Конституция, то есть часы молчания, по взаимному соглашению устанавливались в камерах в утренние часы до обеда и в вечерние после того, как камеры запирались», ― писали революционерки.
«В смысле режима, установленного для каторжан, мы имели целый ряд поблажек и незаконных вольностей. Установилось это само собой, без особой договоренности. Держали мы себя с начальством гордо и независимо, но никакой тюремной борьбы не вели, поскольку наше начальство не давало для этого поводов. Так, к нам ни разу не была применена унизительная команда «встать», никто никогда не обращался к нам на «ты», ни разу не были применены репрессии, карцера, нас не заставляли петь молитвы, — рассказывали авторы мемуаров.― Новенькие, приезжавшие из России, где обычно в тюрьмах шла суровая борьба с администрацией, недоумевали, попав в мирную тихую обстановку, без всякой борьбы. Многим вначале казалось, что они попали в золоченую клетку, где убивают мысль о борьбе».
«В течение длительного периода, наиболее характерного для Мальцевской 1908−1910 годов, мы гуляли в определенные часы два раза в день по два часа, перед обедом и перед ужином. В остальное время дверь, отделявшая нас от коридора уголовных, запиралась, и мы проводили большую часть нашего времени в камерах или в коридоре, куда выходили наши общие камеры»
Помимо ношения собственной одежды и открытых камер политическим разрешали покрывать кровати своими одеялами, а бессрочницам, то есть осужденным на вечную каторгу, не приходилось носить кандалы: «кандалы валялись где-то, ожидая экстренного случая», то есть проверки.
Но это были порядки политических заключённых. У уголовниц всё было несколько иначе. «В то время, как мы занимались только самообслуживанием, они целый день выполняли тюремные уроки, вязали варежки и шили рубахи на мужские тюрьмы, сучили пряжу на казну, выполняли работы за оградой тюрьмы, стряпали на всю тюрьму», ― описывали быт женского уголовного корпуса социалистки.
«Но самым страшным для каторжанок были даже не унижения и побои ― несчастные женщины оказались беззащитны перед неприкрытым мужским интересом, проявляемым со стороны конвоя с совершенно недвусмысленными намерениями. По установившимся нормам тюремной этики, приставать к политическим барышням было не принято, зато уголовные каторжанки считались во время этапа законной добычей для сильного пола и подвергались двойному давлению ― как со стороны охраны, так и со стороны мужчин-арестантов, видевших в женском сопротивлении лишь большую обиду, презрение товарищеского долга и нарушение неписанных тюремных правил. Поэтому многие каторжанки приходили с этапа в место заключения уже будучи беременными», ― писали Радзиловская и Орестова.
Политические иногда делали для уголовных «выписки», когда это позволяли финансы, а также занимались с их детьми. «Все получаемые деньги, посылки и книги становились общей собственностью и шли в общее пользование», ― писали они. Из получаемых с воли денег каторжанкам можно было по 4 рубля 20 копеек в месяц тратить на «приварок», дополнительное питание. «Выписывали чай, сахар, картошку, иногда кету, изредка рис, яйца». «Что нас иногда особенно сближало с уголовными и давало общее настроение — это тюремные песни и пляски», ― рассказывали политички.